Г.П.Данилевский "Чумаки"

22 липня 2013 - Stanley

Г. П. ДАНИЛЕВСКИЙ

ЧУМАКИ

 

 

 

(Очерк “Чумаки. Из путевых заметок 1856 года о нравах и обычаях украинских чумаков” был впервые напечатан в “Библиотеке для чтения”, 1857, № 3—6, под названием “Нравы и обычаи украинских чумаков”. Печатается в отрывках по изданию: Г. П. Данилевский. Сочинения, т. 1, 1901. - Ред. книги).

 

День вырос. Труженики зимы, портные, скорняки и ткачи, выносят по обычаю, со смехом и толкотней, во двор обверченную нитками зимнюю мучительницу, свечку, и там секут ее кнутом приговаривая: “Теперь весна, а не зима; лежи до осени, а нам посветит и солнце!” Но более, чем где-либо, в это время забот и хлопотни на чумацких хуторах.

 

Поведем туда читателя, и поведем в самую глушь, в один из отдаленных “старозаймочных” чумацких хуторов, хоть, положим, близ Днепа, к чумаку Роману Бала'бухе которого дед, тоже Роман, как выселился в сердцах из села Ко'ноновки, где ему стало тесно, и как сел хутором на дороге, в овраге, близ Днепра, так хутор тот и назвался Роман при дорози.

Но если вы пойдете, “Роман при дорози” откроется еще не скоро Прежде вы будете идти степью, мимо озер, где то там, то здесь откликается крик дикого гуся или журавля, а направо и налево идут громадные зеленые, цветущие лесами балки. В стороне, чуть накалится воздух, над дрожащею чертою синеющей дали показывается “марево”, мираж, созидает и рушит над степью то выше, то ниже, либо реку, либо лес, или целые очертания туманных городов и башен, с остриями каланчей и рядами домов. Волны этого “марева” то становятся белыми, то сизыми как дым, то зеленоватыми и, плывя, исчезают за холмом, на котором обрисовывается издали очерк длинноногого журавля, который заснул на одной ноге, поджавши другую и выставивши на воздух острый нос. Вы идете ближе к поворотке, мимо одинокого колодца, где прохожие стада поятся в полдень и вечером. Из-за косогора мелькает какой-то шест и выставляется рогуля: то показываются верхи деревянных “журавлей” на колодцах хутора, еще скрытого под горой в овраге. Вот и сам хутор.

Пять или шесть хат врассыпку торчат по откосам трех оврагов, сошедшихся здесь в один огромный “лог”. Между хатами взбираются на гору и идут книзу сады. На дне лога белеют тремя уступами три пруда, один ниже другого, соединенные плотинами. Огороды окружают их влажные бока. Это все дело рук старого Романа и его нового потомства. Но вас поразит глубокое молчание хутора. Ни один звук не долетит в это время до ушей, разве только отзовется где-нибудь, роясь на куче сора, петух, да при входе на хутор взовьется от пруда и с хлебного тока, отодвинувшегося вбок от хат, согнанная появлением гостя исполинская стая голубей, которая взлетит и, кружась, застелет на время от солнца весь лог. Это значит, что время спорое и что хозяин шутить весною не любит: все, что было на ногах, как говорится, до последней кошки, ушло в поле на работу.

 

 

Тропинка ведет с вершины холма, от трех мельниц, ставших по струнке рядом на ветре, к обиталищу самого хозяина Романа Андреевича Балабухи. Это тоже хата, крытая соломой и выбеленная снаружи, только попросторнее. Другие хаты занимаются второстепенными родича Это тоже хата, крытая соломой и выбеленная снаружи, только попросторнее. Другие хаты занимаются второстепенными родичами чумака, выселившимися с ним и по его милости. Правду говорит украинская пословица: “Душа в огороде равна воеводе”. Как не быть счастливу Роману Андреевичу? С крыльца обиталища его открывается весь лог как на ладонке. Сбоку и у ног идут сады с вишневыми, яблочными, грушевыми и другими щепами. Из гущи одного из них выглядывают курень и ряды белых ульев пасеки. Двор загорожен амбарами, сараями, клетями и погребом. К последнему примыкает на столбах саж для откармливания кабанов. К особому загону для волов, содержимых с неимоверною заботливостью, пристроен навес, где свалены зимние дровни, старые возы и всякие деревянные поделки. По случаю весны на веревке, перекинутой от сарая к погребу через двор, развешана разная рухлядь: заячьи тулупы, запасные шаровары, шубы, шапки и полости. На сучке березы повешено ведро. Куры прохаживаются перед крылечком, усыпанным песком. Рыжая кошка с воробьем в зубах крадется под амбар. А среди двора правильною вереницею стоят уже тридцать оснащенных возов, готовых отправиться в путь. Широкая тень, несмотря на зной, покрывает их и часть хаты. Пять исполинских дуплистых верб стоят у последней, поддерживая в воздухе кудрявые шатры своих ветвей и листьев, точно выстроенные в воздухе на столбах замки... Есть что-то особенно привлекательное в украинской вербе. Ее уживчивость в степи изумительна. Стоит ленивому простолюдину воткнуть в огороде или у плотины колышек, стоит ему, задумавшись, опереться на палку и позабыть ее вынуть из земли, и верба, разрастись, лет в пять-шесть покроет и его огород, и пруд, и хату. Вид бедной, одинокой вербы на большой пустынной дороге под вьюгами и непогодами, поставленной для тени и для развлечения взоров, невольно трогает. Шум ее ветвей в осень, когда уже все укрывается в тулуп и изредка показывает нос на пороге, сильнее наводит тоску при мысли о прошедшем лете. Под вербу садится сельская семья в теплые вечера ужинать. К ней, в песнях, в л смутные времена Украины обращались осиротелые матери и невесты. В южнорусской сказке в вербу, воображением народа, превращена от слез сестра убитого на войне брата. Верба, наконец, вместе с чумаком и волом имеет какое-то единство. Уживчивость в степи при всяких мытарствах и невзгодах чумака, вола и вербы удивительна. Вол и чумак в дороге, без жилищ и без средств укрыться от холода и бури, неразлучны. Тяжело ступая, почти едва передвигая ноги, оба они идут, один под ярмом, другой сбоку с кнутом, едва помахивая им только по воздуху, и незаметно делают переходы в тысячи верст. Верба, посаженная кое-как, из пенька, из колышка, взращенная тоже кое-как, на бедной или вредной почве, на распутье дорог или у тинистой плотины, тоже терпит, растет и все переносит. И недаром песни выводят нераздельно вола, чумака и вербу; где вол, там и чумак, где чумак, там и верба. И зато с каким томительным унынием, с какою безмолвною грустью прислушивается иногда чумак к шуму листьев вербы, состарившись и не наживши своим ремеслом ничего при общих падежах скота. Она говорит ему о лучших временах, когда еще только была посажена; а теперь сквозь ее своды уже едва виднеется золотой рог месяца. Много воды утекло с той поры; и она вся в дуплах,и он бедняк бедняком! — Но мы долго засиделись на хуторе Романа Балабухи. Пока он с работниками управляется в поле и собирается в отъезд, посмотрим, что вообще в это время делается в других местах и у других чумаков... ...С первых всходов подножного корма чумак уже хлопочет о найме своих подвод под фуры. Частные клади он предпочитает казенным. Местность дает ему для этого все средства. Еще дед его и прадед торговали сухими грушами и яблоками. Расчет прямой. Окрестные сады простираются лесами во все стороны. В Волковском и Богодуховском уездах, где во время весеннего цветения кажется, что по сторонам дороги растут совершенно белые или усыпанные пухом леса, производством сушения фруктов занимаются целые селения и местечки: Ольшана, Волосский Кут, Красный Кут, Песочин, Люботин, Солоницовка, Пересечное и многие хутора. В ином селении сушат несколько десятков тысяч пудов груш и яблоков, которые здесь зреют в диком состоянии, едва поддерживаемые щеплением. Тут даже на дрова идут благородные пни грушевые и яблочные. Для сушения плодов у поселян заведены особые “сушни”; у бедных же фрукт сушится в избе, на печи. Ссыпка производится у богатых в большом размере. Кроме фруктов, чумаки сваливают на свои фуры, при отходе в путь, всякого рода деревянные поделки, в которых особенно нуждаются все безлесные местности на крайнем юге, в херсонских и таврических степях, в Земле Войска Донского и по Азовскому прибережью. Этими изделиями и свалкою их в долг и за деньги чумакам занимаются опять лесные уезды Харьковской и Полтавской губерний, в особенности же по Донцу и по Ворскле. Из деревянных поделок берутся: колеса, ведра, оси, ярма, чашки, баклаги для воды, ложки, кадки и целые сложенные части воза. Кроме того, окрестности Изюма, и в особенности подгородная его слобода Пески, отправляют на Дон и далее глиняную “гончарную” посуду с чумаками. А в других, наконец, местах чумаки забирают водку, масло, сухари (как в минувшие годы, для войск в Крыму, из Курской губернии), бакалейные и красные товары и в огромном количестве с северных уездов Малороссии к южным портам хлеб, пшеницу, пшено и льняное семя. Соль передается ими во вторые руки и выручает им гораздо меньший барыш. На юге же они едут не всегда с кладью, а большею частью порожняком, как по трудности найти весной и под все возы кладь, так и по беспечности чумаков. Не зная цен хлеба, льна, посуды и деревянных изделий на юге, они рискуют малым. Да иногда и за солью едут, не зная, припасена ли она в достаточном количестве на крымских озерах и лиманах и не придется ли им там ожидать ее добычи или даже вернуться с пустыми возами. Добыча соли в последнюю войну шла дурно. Я встретил в нынешнем июле огромный обоз чумаков под Бахмутом, на известном чумацком “Муравском шляхе”. Они шли из Крыма повеся головы.

— А что, как соль в Крыму? — спросил я.

— Не знаемо.

— Как не знаете?

— В Крыму нема соли...

— А что же вы везете?

Чумаки переглянулись.

— Торохтия веземо, — ответили они.

Торохтия везти, по их выражению, значит везти пустые возы, которые от этого, без клади, дорогою “торохтят”, стучат. Надо заметить, что, по случаю прошлогодних и нынешних неурожаев в Малороссии, большая часть чумаков и туда везли “торохтия”.

Неопределенности промысла чумачество обязано тем, что стали в нем теперь появляться особые видоизменения. Старожилы говорят, что прежде, за Екатерину и гетманов, бывали на Украине слободы человек в три тысячи и более жителей, всё чумаков, где не было ни одного плуга и ни одной бороны. Жители у себя дома только косили на зиму сено волам, а жены занимались молочными скопами со скота и птицею. Хлеб эти настоящие “чумацкие гнезда” покупали и за стыд считали вспахать и засеять хоть одну десятину земли, разве бабы только вскопают какой клочок под дыни и арбузы. Теперь же чумаки, кто позажиточнее, на привольное и дикое ремесло свое смотрят с одной прибыли и соединяют его с хлебопашеством и мелкими оборотами. Такой чумак уже обленился, сам не надевает более заветных, дегтем смазанных рубашки и шаровар, не идет с своими волами испытывать долгого пути и всяких дорожных невзгодий и бед, а держит для этого человек двадцать и сорок в год работников по найму, рассчитывает копейку, посылает их с возами в путь и только откладывает барыши. В нем уже мало старинной самобытности. Зато он ловко ведет свои дела. Такое современное видоизменение чумака, такого чумака-выродка, банкира и спекулятора, я знаю близ Мягковского хутора. Это — Андрей Иванович Сизён. Пятнадцать лет сряду он уже сам не ходит в извоз, а на прибыль барышничает дома. У него до сорока пар волов и при них десять человек рабочих, по обычному местному расчету одного чумака на четыре пары волов для извоза. Отзимовавши и откормивши волов, он с весны нанимает по клочкам у соседних поселян десятин сто земли; пользуясь обилием скота и рабочих рук, в неделю с небольшим вспашет эту землю, засеет и заборонит. Тогда уже, обыкновенно тотчас после пасхи, и посылает возы, с заранее сторгованною кладью, в путь. Обоз его отвезет, куда назначено, на юг кладь, навалит на подводы соли или рыбы и к косовице опять приходит домой. Хозяин оставит волов отдыхать и снова откармливаться, а рабочих, “наймитов”, с добавкою других, временных, ставит косить на другое, наемное под косовицу, поле. Сено скошено, высушено, свезено; обоз отправляется в другой путь около Петра и Павла. Тем же порядком обоз возвращается домой к уборке созревшего уже хлеба. В один прием работники скосят, свяжут в снопы, свезут хлеб, при помощи сорока пар волов, дня в три-четыре и скидают в скирды. Тогда уже снова, после Семенова дня, и в последний раз обоз отправляется в третий путь и возвращается уже по сырому пути к покрову. Зимой же часть работников такого чумака стоит при волах, а часть исправляет все нужды хлебопашца: молотит, веет, возит хлеб в зерне на мельницы и в муке в городские склады на продажу. Андрей Иванович Сизён снимал несколько лет назад поблизости еще порубку леса, а в соседнем местечке держал даже винный откуп, на чем сорвал порядочные барыши.

 

Привозя с юга рыбу и соль, он торгует ими и для этого, уже как чистый купец, с нагруженными повозками круглый год ездит по окрестным ярмаркам. Это уже разбитной, бойкий и сметливый кулак, себе на уме, мало похожий на своих предков чумаков. Жена племянника его ходит в ситцах и в шелковых платках. Сам он пьет уже чай, хотя усердно пьет с нужными людьми и водочку. Спит он не иначе, как на мягкой постели и в комнате с закрытыми ставнями. Чумацким извозом его занимается племянник, у которого с женой на руках, по случаю вдовства Андрея Ивановича, и все домашнее хозяйство последнего. Недавно я приехал к Сизёну. “Дома Андрей Иванович?”—“Дома,— отвечает жена племянника, — да не принимает!” — “Как так? Что же он делает?” — “В ванне сидит”. И действительно, Сизён нежил себя ванною. Вот куда пошло и на Украине просвещение...

...Но вот земля вспахана, яровое посеяно, фуры наложены. Чумак готов к отходу в путь. Он отправляется из дому или иногда из тех мест, близких к морю, где зазимовал, застигнутый осенними бурями и бездорожьем. Не всегда бывает так, чтобы чумак искал под наем клади или пахал землю. Желая скорее других прийти на озера за солью, он поднимается в дорогу, чуть сойдет снег и нет еще подножного корма. Для этого он даже подвозит с собой верст на сто и более сена, пока на дороге, на глазах уже его, подрастет свежая трава. Наступает роковой день..,

Хозяин-чумак встал, вышел на крыльцо, когда еще заря чуть занимается, глянул на ряд готовых нагруженных возов, на волов, евших сено в стороне, в углу двора, и идет к работникам. “Эх вы, бабьи сыны! Вставайте, будет вам байбаками залеживаться! Всю зиму спали! Ну, швыдче; Павло, Митро! Дорош, Терёшко! Мажьте возы, наповайте волов, да с богом и гайда”. Работники вскакивают. Сон и без того всю ночь бежал от них. Кто покидал милую, кто лениво и любезно нагретое за зиму местечко, которого бы, кажется, весь .век не покинул. В каждом чумацком обозе отслужен молебен богородице-Одигитрии, по старинному преданию покровительнице чумаков. Пока хозяйка готовит последний обед, хозяин отмеривает в амбаре на дорогу заранее припасенных сухарей, муки, пшена, сала, соли и дегтю для колес. Заскрипели ворота. Волов поят из студеной криницы с особою заботливостью. Мажут оси. Соседи и окрестные приятели сходятся смотреть на проводы. Л хозяин заботливо и весело ходит между возов и волов. Тут стоит и его пара, обыкновенно самая щегольская: ярмо на возу фигурчатое, резное, с цветными разводами, а если хозяин — черниговский чумак или зажиточный харьковец, то и вызолоченное “шумихою”, сусальным золотом; волы при этом самые рослые, с исполинскими рогами, смурые с подпалиной или черные, как пара тучных медведей; самые повода на волах ременные, а не веревочные. Чумак припасет на дорогу всего две рубашки, "и в этом есть свой обычай. В одной он идет в путь и, не скидая ее ни разу, в ней и возвращается. Для защиты от дождя, пыли, заразы и мошек ее тотчас обмазывают дегтем вместе с шароварами, почему тяжелый, ленивый и загорелый чумак в пути представляет издали какое-то подобие древнего рыцаря, закованного в панцырь и латы. Другая рубашка имеет в себе много трогательного: ее на чумака надевают только тогда, как он умрет на дороге.

Время отхода чумаков в дорогу — вечер... ...Обоз двинулся...

Но прежде еще чумаки обыкновенно на передний воз, по старинному обычаю, берут петуха. Этот петух сперва привязывается там за ногу, а потом в дороге осваивается и совершенно свыкается с нравами табора. В безлюдных пустынях, по ночам, когда очередные чумаки в стороне от дороги пасут волов, он криком своим дает знать в потемках, где искать возы. По нем узнают часы, когда ночь, когда полночь и скоро ли рассвет. Но, кажется, скорее всего петух мил скитальцам особенно тем, что в глухих степях, оглашая дикие пустыри своим криком, напоминает чумакам и родное село и родную кровлю. Чопорный и гордый, восседает он на пыльном возу, рассматривая с его вершины проезжих, или на стоянке ходит возле и клюет под колесами отборное, хранимое ему зерно. По мнению иных, он еще спасает от придорожного беса. Баловень и любимец всей “валки”, обоза, такой петух живет иногда лет десять и двенадцать, совершая каждое лето по несколько тысячеверстных путешествий. Но иногда, где-нибудь на степном перевале, в глухом хуторке или на постоялом дворе какой-нибудь менонистской колонии, где хозяйство процветает и кучи кур ходят около корчмы, перистый султан неожиданно вскакивает с воза, стремится в общество наседок и, если его не поймают, при отходе обоза оказывается окончательно в бегах.

Обоз выезжает за околицу и, отъехавши версты две или три, не более, останавливается на первый ночлег почти в виду села. Это мудрое обыкновение установлено потому, что, как говорит чумак, “человек слаб и может дома что-нибудь позабыть, а тут близко, и как раз сбегаешь”...

Начинаются события бесконечных переездов по степям. Украинская степь, воспетая Гоголем, в последнее пятидесятилетие сильно изменилась. Это уже не то пустынное раздолье, по которому ехал когда-то Тарас Бульба с сыновьями, не видя конца “морю трав” и не встречая ни жилья, ни дороги. Там, где еще за восемьдесят лет назад, понуждая жителей к хлебопашеству, правительство предписывало губернаторам иметь крепкую предосторожность от татар и запорожцев, где беспрестанно посылались на пограничную линию пушки и порох, а поселяне выжидали, что вот-вот нагрянет враг и пустит по деревням “красных петухов”, — там ружье сменилось уже косою, пушка плугом, а пустыня стала вспаханным и засеянным полем. Степь по всем направлениям уже изрезана столбовыми и проселочными дорогами. Луга ее смяты бесчисленными стадами овец и зовутся “толо'ками”. Желтый дрок и белая кашка уже не выскакивают так живописно на безбрежной, но уже истоптанной человеческой ногою луговине. Степь, дикая украинская степь, становится просто тихим русским полем. Но хороша она еще в своих отдельных картинах. Весною, когда расцветают травы, она еще является в таком убранстве, что невольно остановишься и перенесешься во времена Тараса Бульбы и Вия. Красив особенно в это время алый воронец, дикорастущий тюльпан. Перепаханные громадные степные нивы под пшеницу, о которых великоросс с трудом составит понятие, также отзываются чем-то особенным. В уважение к избыткам хлебопашества украинец зовет степь, занятую хлебом, — “царина'” и невольно ломает перед этою “цариною” шапку. Чумаки более других терпят от размножения хлебопашества. Уменьшение лугов подняло цены на подножный корм.

Возы нагружены, фуры двинулись, первый ночлег выдержан, петух чем свет крикнул, и обоз двинулся вперед. Чумацкий обоз называется “ва'лкой”, передовой вожатый — “ватажко'м”. Странствие производится так.

Рано на заре, часов около трех до восхода солнца, ватажок будит товарищей, сторожевые поят и запрягают волов, и валка зорюет, то есть идет по заре до нового перевала. Этот перевал производится уже тогда, как солнце поднимается над землею на два дуба, то есть около шести или семи часов. При этом, пока волы отдыхают и пасутся, чумаки завтракают, “снидают”. В полдень второй перевал и обед. Вечером, на заре, ужин, а за ним ночлег и настоящее пастбище волов. Вообще стараются в день пройти верст тридцать. Едят дорогой пшенную кашу с салом, хлеб с солью, галушки, а на возвратном пути с Дона рыбу соленую и вяленую. Обычай чумаков в пути — воздерживаться в пище. Волам выбирают лучший корм на лугах и “толоках” и лучший водопой. Минуют ближние дурные колодцы для дальних и лучших. Избегают пути по солончакам, которыми усеяна левая сторона Днепра до Сиваша, и травы, называемой “чихирь”. От последней волы страдают кровотечением. Кроме того, бич волов — оводы, комары и мошки, которые набиваются к ним в уши и в ноздри и нередко их удушают. Ближе к Крыму земля у лиманов изобилует вредными испарениями. Отсюда нередко завозится на север скотская чума. На хороших “толоках” землевладельцы берут с пары чумацких волов за пастьбу днем, в короткий отдых, от копейки до двух с половиною серебром, а ночью две и три. За водопой берут с пары более, именно около пяти копеек серебром. Это потому, что большая часть водопоев в степи, за неимением рек, производится в колодцах, где вода иногда находится сажен двадцать и тридцать ниже поверхности земли...

...Размножение промышленного духа сильно отозвалось на юге России. Спросите чумаков, за что они теперь не платят? “Все уже на откупу, кроме одного неба!” — ответят вам. И действительно, за водопой берут, за корм травы берут, за мосты и переправы на паромах берут. В иных местах заставляют их при нагрузке товаров прежде исполнить некоторые городские повинности, свезти из города на своих волах сор, привезти камня или песку. Между собой дорогою они вообще очень старательны. Каждый день по очереди один идет впереди валки, другой наблюдает за общею трезвостью, сторожит волов по очереди и по очереди исправляет должность кашевара, готовит ужин и обед, месит тесто на галушки, расплачивается с содержателями толок и водопоев и несет все обязанности по обозу. Нет ничего живописнее вечерних чумацких перевалов. Возы поставлены четыреугольниками, по пяти и десяти возов в ряд с каждой стороны. Внутри этих затишей разводятся костры; на костры ставятся железные треножники с прицепленным котелком. Волов ночные сторожа гонят от дороги далее, на менее истоптанную поляну. Огонь пылает, освещая черные, запыленные и загорелые лица. Пока каша поспеет и сон еще не смежил усталых глаз, идут рассказы о старине, о прежних годах чумачества, говорятся сказки, выкладываются барыши, вспоминаются родичи. У кого обломался воз, тот чинит колесо, подводит новую ось, скручивает веревкой обод или спицу, пригоняет новый шкворень. Наутро на месте ночлега остается постоянно немало щепок и стружек, красноречиво говорящих о постоянно плохом устройстве чумацких возов. “Худая снасть отдохнуть не даст” — гласит пословица. Наконец сломанное починено, ужин кончен, все засыпают. Чем свет петух крикнул; на его голос, иногда еще впотьмах, сторожевые гонят к табору волов. Атаман покрикивает: “А нуте, братцы, будет уже вам спать!” Все встают, и обоз в двести или четыреста колес, скрипя, вытягивается вдоль дороги. Как ни стараются чумаки, для избежания давки и суеты при переправах через реки и при водопоях, идти валками не более как возов в тридцать или много пятьдесят, чем ближе к Крыму — они сбиваются более и более и, наконец, соединяются по широкому чумацкому пути в бесконечные обозы...

 

 

Дороги становятся все глуше и глуше. Проселки вовсе исчезают. Села попадаются реже. Идет прямою стрелою одна большая торная дорога. По сторонам изгибаются только косогоры, да тянется зелень и зелень. И вот — дальше и дальше. Балки и овраги сменяются гладкими равнинами, равнины — песками и опять балками. Вот на пути поднялся каменистый кряж холмов и как будто гор. Сегодня обоз прошел весь день под нестерпимой солнечной истомой; завтра накрапывает дождь. На заре из-за косогора показывается степная деревушка. В яме родник; у родника плетень из прутьев; огород раскинулся по откосу горы; десяток плодовых деревьев недавно посажен. Курень стоит среди поля — это бакша; дыни и арбузы желтеют и белеют среди темных листьев “огудины”. Там запестрели приземистые кусты дикой вишни и терна. Здесь проходит на север, в столицы, громадный гурт черкасских быков на убой. А обоз все дальше подвигается. Вот степь как будто из зеленой пожелтела и заливается чем-то красным. Зной сушит и выжигает травы. Над курганами играют марева, миражи. Кругом ни звука. Все затихло в зное и духоте — птицы и кузнечики. Раздается только медленное движение скрипучих возов да слышится тихая поступь серых и рыжих волов, мерным шагом взбивающих по дороге тонкую пыль.

Так странствуют чумаки с весны все лето до поздней осени. Местная жизнь мало имеет к ним в это время отношений. Они о ней забывают. Зато же и о чумаках почти совершенно забывают тогда остальные обитатели Малороссии. Что им за дело до них? Лето несет столько своих забот, что и не оберешься. Пословица говорит: “Лето собирает, зима поедает”...

...Чумаков, по приходе их к Перекопу, выстраивают в ряд. Чиновники поверяют, сколько возы каждого могут поднять соли, и за этим выдают им на проход к озерам открытые листы. В кагатах по этим листам им отпускают соль даром, а берут деньги уже в правлении, при обратном их проходе через Перекопские ворота. Иногда здесь собирается несколько сот обозов. Тогда корм и водопой дорожают, и чумаки наперерыв стараются поскорее расплатиться и уйти. Иные стоят здесь по целым неделям...

Но вот соль окуплена, возы нагружены, чумаки идут в обратный путь. Иные везут соль прямо домой, в тысячи сел и местечек своей родины. Другие везут ее в складочные места на Днепре, откуда соль водою, выше порогов, поднимается в западные губернии и в Царство Польское. Одно из главных складочных мест соли на Днепре — Крюков Посад, в предместье Кременчуга. Здесь в июне и июле месяцах истинное царство чумаков. Тут они складывают соль, выручают чистоганом барыш и нередко тут же его пропивают до копейки. Тогда прокутившийся чумак в последнем похмелье садится на площади, заломит на ухо высокую шапку и слезно запоет знаменитую чумацкую песню:

Ой, запив чумак, запив,
Сидя на рыночку;
Тай пропив чумак, пропив
Усю худобочку...

 

В обратный путь чумаки берут более клади, нежели отправляясь из дому. Это потому, что соль и рыба тяжелее деревянных поработок в одном объеме величины и, нагруженные внизу воза, не так на ходу раскачивают воз, как товары, увозимые из Малороссии на юг, в том числе и хлеб..,

 

...Приближаясь к родине, не всегда тоже эти присяжные скитальцы встречаются радостными новостями о своих. Там съели хлеб “овражки”, особый зверек, род суслика; там прилетела саранча и тоже уничтожила спеющие нивы. Часто рано на заре, поднявшись на косогор, чумаки видят родимую полосу земли, где залегла эта саранча. Серые стекольчатые крылья блестят полосою на несколько сот сажен, отражаясь по склону холма, против солнца.

Овражки составляют не последний вопрос нынешней жизни украинского юга. Есть имения, где вот уже седьмой год сряду поселяне и помещики покупают семена пшеницы, засевают ими целые сотни десятин земли и на следующий год видят, как в их глазах созревший уже хлеб эти овражки уничтожают в колосе дотла. И нет до сих пор положительного средства их истреблять. Ходит на юге предание, что пару этих хорошеньких зверьков, как диковину, привез из-за границы и подарил императрице Екатерине Великой во время ее проезда через Малороссию в Крым не то император австрийский, не то король польский. Зверьки убежали и с той поры, под влиянием особенно благоприятных местных обстоятельств нашего юга, малолюдности и многоземелия, страшно расплодились. Одна пара овражков дает детей три раза в лето. Говорят, что уже при императоре Александре I были распоряжения об истреблении их; а при императоре Павле в некоторых местах даже отряжались войска их уничтожать. Это только слухи. Теперь спохватились сами помещики. Один из екатеринославских помещиков мне говорил, что в его имении, по примеру других, была объявлена плата за каждого убитого овражка. Действительно — в месяц иногда соседние и свои мальчишки приносили в его контору с его полей несколько тысяч этих зверьков, и он расплачивался. Но что же ему было делать, если соседи, глядя на его попытки, сами ничего не предпринимали и к осени овражки снова наполняли его очищаемые поля? Пытались норы засыпать песком и забивать клиньями; овражки спасались другими, незримыми в траве, ходами. Пробовали прежде удушать их, наполняя нору посредством раздувательного меха едким дымом из ядовитых веществ и простого навозного кирпича. И это не помогало в нужной степени; иногда овражка именно в то время не было в наполняемой дымом норе, а он был в норе по соседству. Иные овражков выливают из норы водою и потом, чуть он, затопленный, высунет мордочку, его убивают. Но это требует большой возни, подвод и бочек, тогда как иной раз степь хозяина простирается на десять верст во все стороны, а реки нет, и воду берут из колодцев. Один тонкий немец предложил было даже выливать овражков кипятком, ставя самовары у отверстия норок! Изъян от овражков так велик, что, по расчету некоторых хозяев, если бы местность изобиловала лесом, выгодно было бы даже обнести поля с хлебом сплошными стенами из досок в аршин вышиною. Делали пробы. Овражки действительно так высоко не перепрыгнут. Но они могут прорыть ходы под досками. Да и где взять в степях такого количества леса! Недавно пронесся слух, что какой-то помещик придумал решительное средство для истребления овражков: именно — заражение их поколений прививкой оспы. Этот слух снова замолк. Говорят, что овражки относятся к слепорожденным; а на слепорожденных оспа не действует. Картина истребления хлеба овражками истинно поразительна. В знойный полдень вы едете по степи, овражков не видите, а слышите только резкий свист в тысяче отдельных мест по желтеющим нивам. Присмотритесь и замечаете, как в гущине колосьев некоторые стебли, подсеченные на вершок от земли зубами овражка, склоняются, будто от ветра, и падают. Овражки выбирают из колоса зерно и, держа его во рту, с раздутыми щеками бегут спрятать его в нору. Теперь дознано, что овражки истребляют так и молодую траву. Прежде думали, что они не переплывают больших рек, и живущие за Донцом, по сю сторону Харьковской губернии, рады были и не беспокоились за свой хлеб. А теперь видели, как овражки целыми стаями переходили вплавь тот же Донец и другие реки. Под Змиевом и Волоховым Яром, где еще десять лет назад и не слышно было об овражках, в минувшее лето уже поселяне убивали их в день по два и по три десятка...

Чумак с стесненным сердцем возвращается на родину. Иногда еще болезнь настигает его на пути, и родного угла ему не приходится более увидеть.

В смерти чумака в степи много трогательного. Ее воспели десятки лучших украинских песен, наравне со смертью казака на чужбине, в бою с врагом, в старинных казацких думах. Привожу перевод известной песни о смерти казака, насколько своеобразный подлинник позволил мне передать его суровую и дикую красоту.

Ветер по полю шумит,
Весь в крови казак лежит,
На кургане головой,
Под осокою речной.
Конь ретивый в головах,
А степной орел в ногах...
Ах, орел, орел степной,
Побратаемся с тобой!
Ты начнешь меня терзать
И глаза мои клевать;
Дай же знать про это ей,
Старой матери моей...
Чуть начнет она пытать,
Знай, о чем ей отвечать:
Ты скажи, что вражий хан
Полонил меня в свой стан,
Что меня он отличил
И могилой наградил!
С сыном ей уже не жить
И волос ему не мыть!
Их обмоет ливень гроз,
Выжмет досуха мороз,
А расчешет их бурьян,
А раскудрит ураган...
Ты не жди его домой,
Зачерпни песку рукой,
Да посей, да поджидай,
Да слезами поливай...
А кода посев взойдёт
Сын на родину придёт!

 

В поэтической жизни Украины чумак во всем занял место казака. Теперь он — герой степных песен. И в самом деле, отправляясь в долгое и тяжелое странствие, без особых предосторожностей и средств спастись от непогоды, влияния болотистых мест и всякого рода местных болезней, он часто становится жертвою скоропостижной смерти. Аптек на пути не ищите, равно как и врачей. В малонаселенной степи иногда за пятьдесят верст в окружности не найдете и общей спасительницы местного простонародья, полуколдуньи и полуврача — “бабы-знахарки”. Напившись в жару холодной колодезной воды, наевшись не в меру арбузов и дынь или даже только простудившись, чумак уже задумывается, повесив голову, и молча готовится встретить свою участь. Товарищи с участием и боязливо поглядывают на него. Он уже не ест и не пьет и неподвижно лежит на возу. Он истощал, бледный как труп, едва переваливается с боку на бок; волоса его взбиты. Изредка только попросит воды промочить язык. И вот иногда, на закате дня, видите вы среди лощинки, в десяти шагах от битого чумацкого “шляха”, толпу неподвижных чумаков и на дороге, в стороне, распряженный обоз. Наскоро готовится печальный обряд. Умирающий уже умыт, причесан, на него надета запасная чистая рубаха. Тут же нередко товарищи невдалеке и могилу при нем роют. Он лежит на постланной свитке, клок сена или бочонок с водой в головах. А перед ним стоит ближайший его товарищ, родич или “побратим”, друг его детства. Прочие в это время удаляются к стороне и набожно стоят в ожидании. Умирающий исповедывается в грехах, за отсутствием, священника, другу: “Ну, друже, прости меня навеки! Вот там, в Немирове, украл я ведро; а у нас, в Ганновке, есть моя люба — и я ее загубил, и теперь уже ей не житье! А там-то в лесу у меня закопаны три целковых, ты их найди и ей отдай два, а один попу за упокой души. Да еще я облаял Демка', да Петра, да матери покойной нагрубил... Сестру бил спьяну два раза... Шаровары тоже заложены в корчме у Прокопе'нка... Грешил я, друже, во всяком деле, и слове, и помышлении. Моли бога, и попа проси, и служи за упокой... А во'лики мои... Береги их... и не продавай... береги...” С мыслью о любимых волах, товарищах многих и многих его странствий, отлетает душа его. Товарищи сходятся, крестятся, кладут его в свежую могилу, бросают по горсти земли, засыпают могилу и ставят над нею шест с привязанною наверху “хусткой”, платком. Вы часто увидите в степи близ дороги такой шест. Во многих местах ни шеста, ни хустки давно уже нет, а перекресток двух дорог или одинокий курган называются “братьями чумаками” или “чумацкою могилою”. Похоронив товарища, чумаки едут далее. Иногда до следующего села бывает не ближе сорока или пятидесяти верст. Жители села на заре услышат звон и знают уже, что это чумаки проходят и “звонят по душе”. Обоз останавливается на улице. Один чумак идет к пономарю и уговаривается с ним о звоне. А принявший последнюю исповедь покойника идет передать ее священнику, “Что ты?” — “Пришел просить вашей милости. Товарищ отдал богу душу на дороге. Примите грехи; я их принес!” Местные священники знают уже этот обычай — берут крест и евангелие, и товарищ передает грехи покойного. После этого священник едет к могиле и “печатает гроб”, то есть совершает над ним принятый обряд, читает молитвы и служит по уставу панихиду. Исполнивши обряд, товарищ догоняет обоз. И долго еще чумаки за обедом и ужином поминают недостающего в круге котелка собрата...  

...А что вы поделаете с знаменитою малороссийскою грязью? О ней и понятия не можете иметь вы, гуляющие по Невскому и по столичным мостовым. Можно объяснить вам это примерами. В уездном городке ***,в именины судьи, гости стали съезжаться с визитами к имениннику. Но встретилось неожиданное препятствие! Улица за ночь превратилась в болото. Тройки не могли вывозить легких дрожек. Городничий приходил в азарт более других и брал улицу штурмом. Пробрался за два дома до крыльца именинника, встал на дрожках и замахал платком, торжествуя победу. Но тут дело и кончилось: лошади далее не повезли, потонувши в грязи по брюхо. Тогда сжалились соседи, выставили уже двойную раму окна против дрожек, проложили с окна доски на дрожки, городничий прошел в окно, а там по кладкам соседних дворов прошел к имениннику. Грязь полтавская и харьковская известны всем. Почта на южных дорогах запаздывает неделями. Я делал на перекладной, запряженной пятериком крепких курских лошадей, без малейшей поклажи по две и по полторы версты в час. Дорога от Перекопа к Севастополю, усеянная сотнями затонувших и замерзших в грязи волов и лошадей, известна всем. Гребенка описал калоши-корабли, употребляемые полтавскими чиновниками для ходьбы на службу! Я видел лакея, застрявшего с блюдом соуса между кухней и домом, причем, за неимением под руками досок, его и соус спасли только тем, что разломали деревянную ширму в девичьей и простлали ее половинки от крыльца к утопающему, при толкотне семьи, высыпавшей из-за стола. Вид несчастных волов, везущих возы, с колесами, облепленными до того грязью, что им нельзя уже катиться, а остается ползти в виде санок, — раздирает сердце. Вообразите же при этом еще неожиданный мороз с ветром, без снегу. Тут делается так называемая ожеледица, или гололедица. По исполинским пространствам степных дорог пробивается единственная колея, нередко в аршин глубиною. Свернуть с нее нет возможности, а по бокам — либо канава дорожного бульвара, либо сплошные, окаменелые от мороза волны разрыхленной грязи. Предоставляю вам вообразить встречу на такой дороге двух чумацких обозов, возов в полтораста каждый, запоздалых в странствии, с грузом пятидесяти и шестидесяти пудов на возу. Но опытные чумаки принимают меры и в такую пору не едут. Чуть, как говорится, размокропогодилось на осень, они уже всё покончили и сидят дома. В сентябре уже на хуторах и слободах ждут чумаков обратно. Толки баб в это время достигают высшей степени напряжения. Одна говорит, что вот муж приедет, должно быть, к воскресенью, а она смазала набело хату, печь выкрасила красной глиной и синькой разводы поделала. Другая толкует, что, верно, не к воскресенью, а к среде наши будут, потому что она во сне видела, будто шел старый Никита, вынул рог табаку из голенища, понюхал и сказал: “А наши будут в середу”. Третья, наконец, уверяет, что не в середу и не в воскресенье, а в понедельник, потому что в воскресенье их задержат на Крейдянке, там они будут гулять и пить целые сутки. Не в среду же потому, что середа постный день, а уже дома надо будет всем разговеться и водочки выпить. При этом не без того, чтобы не вспомнить, как ее муж в прошлом году бил, заставши с кем-то в коноплях. “О! да и бил же меня муж, да и бил же, бил! бил!вот как бил! что уже ни лечь, ни сесть, ни стоять; а после еще пучок взял...” Иногда общее течение толков прерывается рассказом о какой-нибудь Марусе или Найде, девке из соседнего села. Несчастная услышала о смерти любимого парня чумака в дороге и повесилась в саду под хатой. Наехал суд, произвели следствие, написали и подписали протокол, что такая-то повесилась, умерла “скоропостижною смертью”, по неизвестным причинам. И останется о ней память в одних недолговечных толках околотка, да, может быть, какая-нибудь песня сложится о ней и пойдет бродить по Украине...

Дожди не умолкают. Серое небо без рассвета. А вот является изморозь. В воздухе вольнее и яснее. Зори, как брильянтовые, горят на небе. Уже близка пора снега. Остается запорошить дорогу первому снегу. Тучи нависли. Из каждой готовы уже хлынуть вороха снегу. В околице показывается последний запоздалый обоз чумаков из Крыма. Чумаки отвезли соль в Кременчуг, в Крюков Посад и идут невеселы. Они недосчитываются любимого своего товарища Лазаря Овечки. Лазарь был запевала и коновод всех гулянок и попоек, лучше его никто не трудился в дороге. Ему с возвращением готовился выбор на сходке в старшины, а там и в головы. Уже сменяемый миром пройдоха — голова Артем Штонда подговорил старшин Греблю и Качана, Перевертня и Погане'нького, стоит на сходке, всех озираючи и ни на кого не смотря. Уже он обдумал все кругло и гладко, что против рожна не пойдешь и что надо уступить место Лазарю. А Лазарь взял да на дороге и умер. Привязалась просто лихорадка. Лечить некому. Она перешла в горячку. В Решетиловке и схоронили. Пришли чумаки обратно домой. Родное село, как призрак, встает перед ними в тумане. Все высыпали им навстречу: жены, дети, старики, невесты, родные и чужие. “А где же Лазарь?” — “У бога!” В толпе баб поднимается вой. Чумаки также присматриваются: все ли живы из домашних. “А где Оксана?” — неровным голосом спрашивает Омелько Жгут. “Дома, дома, жива! — быстро отвечают ему: — только уже другая неделя не встает с печи!” Мало радости! Но спешит Омелько посмотреть на свою суженую. Сухотка без него съела девку, и недолго остается ей жить. Через месяц, перед филипповками, она и умирает...

...Никогда не забуду я одного вечера. Было это уже в конце сентября. Дождик моросил как из сита. Большая херсонская дорога была совершенно пуста. Только в низенькой одинокой хате жидовской корчмы виднелось движение. Чумацкий, запоздалый в пути обоз расположился возле на ночлег. Я тоже вошел в хату за перегородку, где было чище. “Оно, конечно, следствия нет, коли тебя запхнут в самые аулы! — говорил отставной пехотинец из кавказских рядовых, развалясь тут с котомкою вдоль лавки: — опричь того, что иной раз живота лишишься!” Его слушал сгорбленный и совершенно пьяный старичок из гуртовщиков, что видно было по его засаленному полушубку и навешанным у пояса потертым инструментам для лечения скота. В главной, передней половине хаты сидели приехавшие чумаки... Пехотинец вскоре заснул, и из-за перегородки стал слышен разговор последних. День стемнел. Ветер срывался сильнее и сильнее. Дождь хлестал в узенькие окна корчмы. Загнавши волов под сарай, чумаки внесли навозного кирпича для топлива, затопили печку и расположились греться у огня. Шинкарь-хозяин дозволял делать все что угодно; он лежал в лихорадке на другой половине корчмы. Двое из чумаков, усталые более других, постлали свиты у стола и, почесывая груди и бока, стали вслух молиться на сон грядущий: “Отче наш, иже еси!”, “Богородице, дево, радуйся!” и “Помилуй мя, боже!” Другие прижались ближе к огню, подкладывали топлива и долго не ложились спать, толкуя вполголоса. Особенно задорно не умолкали двое из них, один, должно быть, сухощавый и уже не молодой, с охрипшим от кашля горлом, отчего голос его звучал как из бочки, а другой — тихий и печальный, точно все плакал.

 

— Эх, братцы, эх! — говорил последний (перевожу его слова): — плохо нам приходится! Корма дороги, водопой жиды да москали поснимали в аренду. За соль тоже втрое берут против прежнего. Где тут жить? А главное то, что наехали уже комиссии, шесты по степи в струнку ставят, на курганы наезжают да всё кругом смотрят, речки вымеряют, и слышно, что станут строить, аж из Харькова к морю, такую дорогу, что не лошадьми, а огнем будут ездить. Пропали мы...

— Да, видел я, — говорил охрипший чумак: — видел, как возил шерсть в Москву из Кременчуга, эту дорогу... Наши позвали в одни такие ворота высокие и показывают, говорят: “что это такое?” А оно протянулось воз к возу, рядком сажен на сто, а впереди железная печка, как конь, и грива, и шея, и ноги, и глаза как бочки, по вечерам светятся. Верхом на том коне сидит такой рыженький, в курточке. Вдруг закричало оно, заржало — фу-фу-фу-фу! Вот как будто тебе табун бежит, и все подвинулось, да шибче, шибче, — не оглянулись, как уже и пропало. Проходили мы тут до вечера: на заводы да на кузни машинные всё глядели. Стоим уже в темноте под мостом железным; а мост шел через ярок. Вдруг бежит машина уже с того краю, насупротив, дыму, огня, искр, поломя по всему небу рассыпала; налетела, да поверх нас через мост; перескочила, нас обсыпала искрами — а мы стоим, трусимся; ну, настоящее диво, и не придумаешь, как страшно! Да как приедет уже, как станет высаживать людей — до тысячи человек выходило разом; а товару, товару, братцы, такая гибель, что нас, чумаков, — всех со всех концов света собрать, так, я думаю, зараз того не поднимем...

Голоса чумаков еще долго раздавались за перегородкой о чудном железном пути. То молодой печальный голос сменял старого, то охрипший бас вторил ему. Шли при этом и обычные толки о том же горестном житье-бытье, о невзгодах от недоимок, о падежах скота, о трудностях промысла, о бедных волах, голодающих иной раз без корма в обожженных солнцем степях, и о том, что и теперь им, почитай, приходилось с пустыми руками — с одним “батожком” — “торохтия везти” домой.

 

— Так как же, — спрашивали остальные: — тогда уже чумаков, значит, так-таки и не будет?

— Так-таки и не будет! — отвечал тихий, печальный голос молодого рассказчика.

— Отчего же не будет?

— Оттого, что как ляжет эта дорога, как затопят ту печку, да попалят на нее все, как ни на есть, леса по Донцу и по Днепру, то станет видно поломя аж в Киеве, и нам уже с нею не поспорить. Станем все старцами, а волов попродадим на гурты...

Через час замолкли голоса за перегородкой. Я встал и выглянул за дверь. Печь едва мерцала красноватым огоньком. Чумаки спали, расположившись в беспорядке у печки и по полу, вдоль лавок и стола. Приподнятые локти, колени и головы, приткнувшиеся к груди и животу соседей, освещались отблеском из печки. На дворе уже окончательно стемнело. Дождь без ветру барабанил в окна и стены, как усердный барабанщик. Собака выла в какой-то клетушке за двором. Я еще раз взглянул на чумаков, стараясь угадать среди них давишних рассказчиков. Все спали. Вероятно, сон каждого из них в эту пору был один и тот же. Они видели огненное чудовище, летящее с громом и стуком по степи, еще недавно не смятой ногой человека, — чудовище, которому суждено в наш век, оставя по пути своем зачатки новой жизни, новых городов, фабрик и заводов, стереть своею железною, неумолимою стопой все отжившее, хотя и живописное, все дикое и неуместное в наши дни, хотя привлекательное и полное поэзии, в том числе и наших украинских чумаков...

 


 

ПРИМЕЧАНИЯ

Г. П. ДАНИЛЕВСКИЙ

(1829—1890)

Григорий Петрович Данилевский родился в дворянской семье на Украине, учился в Дворянском институте в Москве, а затем в Петербургском университете. Несколько лет служил в министерстве просвещения и занимался литературной деятельностью. В 1856 году, в числе других молодых литераторов, командированных морским министерством в разные губернии для изучения народного быта, Данилевский поехал на юг, с целью описания побережья Азовского моря, Днепра и Дона. Результатом этой поездки явился очерк “Чумаки”.

Богатый запас наблюдений над жизнью крестьян, бежавших из-под помещичьего гнета в южные степи, почерпнутый Данилевским во время командировки, а затем (после выхода в отставку в 1857 году) во время двенадцатилетнего проживания на Украине, лег в основу его романов “Беглые в Новороссии” (1862), “Воля (Беглые встретились)” (1862—1863). Романы эти привлекали внимание изображением судьбы беглых крестьян, искавших в новороссийских степях “волю” и попадавших здесь во власть новых, капиталистических эксплуататоров — аферистов и предприимчивых дельцов. Однако представители передовой, демократической литературы 60-х годов, несмотря на наличие в этих романах Данилевского интересных подробностей быта, подвергали их критике за пристрастие к ложным эффектам, за надуманность, искусственность и неправдоподобие сюжетов. Особенно резкой критике подверглись со стороны Салтыкова-Щедрина роман “Воля” и посвященный изображению пореформенной действительности третий роман трилогии “Новые места” (1867).

В 1873 году появился роман Данилевского “Девятый вал”, изображавший пореформенный провинциальный быт (здесь наибольший интерес представляют сцены из жизни женского монастыря). В конце 70-х годов начали появляться его исторические романы, отличающиеся весьма произвольным обращением с фактами, антиисторичные по самому своему существу.

Очерк “Чумаки”, написанный Данилевским без претензий на сюжетную занимательность и мелодраматические эффекты, которым он отдавал обильную дань в своих романах, интересен обстоятельным изображением жизни чумаков — возчиков и торговцев, отправлявшихся в длительные походы на волах с Дона в Крым за солью. Данилевский рисует не только нравы и обычаи, складывавшиеся в течение многих десятилетий в трудной и полной опасностей походной жизни чумаков, — он показывает и их домашний быт, связанный с особенностями их промысла. Очерк дает представление об углубляющемся расслоении внутри чумацкой среды, которая распадается на чумаков “спекуляторов” и барышников, разбитных и бойких кулаков, с одной стороны, и чумаков-батраков — с другой. В очерке запечатлены и остатки чумацкой старины, и яркие подробности “размножения промышленного духа” на юге России, и отчетливые признаки приближающегося окончательного упадка чумацкого промысла благодаря появлению новых дорог, на которых “не лошадьми, а огнем будут ездить”.

ЧУМАКИ

Очерк “Чумаки. Из путевых заметок 1856 года о нравах и обычаях украинских чумаков” был впервые напечатан в “Библиотеке для чтения”, 1857, № 3—6, под названием “Нравы и обычаи украинских чумаков”.

Печатается в сокращенном виде по изданию: Г. П. Данилевский. Сочинения, т. 1, 1901.

Стр. 420. ...в Земле Войска Донского... — Землей Войска Донского называлась область в бассейне реки Дона, населенная казаками, которые несли поголовную воинскую повинность и в случае надобности выставляли определенное количество строевых частей.

 

...как в минувшие годы, для войск в Крыму... — Имеется в виду Крымская война 1854—1856 годов.

Стр. 421. ...около Петра и Павла—в конце июня.

 

...после Семенова дня... — т. е. после 1 сентября.

...к покрову — т. е. к 1 октября.

Стр. 425. “Все уже на откупу, кроме одного неба!” — Откупа — система, при которой государство за определенные суммы передает частным липам право исключительного пользования известной отраслью государственного дохода. Такой способ взимания косвенных налогов, ставивший население в зависимость от алчности откупщиков, ложился на народные массы тяжелым бременем. Система откупов, распространенная в России с XVI века, была отменена в 1863 году.

 

Стр. 431. Гребенка описал калоши-корабли, употребляемые полтавскими чиновниками для ходьбы на службу. — Имеются в виду “Полтавские вечера” (1848) Е. П. Гребенки (1812—1848).

 

 

 

Коментарі (3)
Багира* # 26 листопада 2015 в 14:17 0
Сизьонiвський хутiр нiяк не може завдячувати своею назвою Андрiю, про якого йде мова у "Чумаках", бо вiн народився набагато пiзнiше нiж хутiр був заснований.
Stanley # 26 листопада 2015 в 19:32 0
А яким роком датована перша документальна згадка про хутір Сизони? У всякому разі хутір належав родині Сизонів, хоч, може й заснований батьком чи дідом Андрія.
Багира* # 26 листопада 2015 в 20:04 0
Нажаль, у мене нема документальних пiдтверджень про дату заснування хутiра, але у перших метричних книгах датованих 1779 роком є згадка, якщо не помиляюсь, найменш про шiстьох жителiв Сизонiвського хутiра. Принаймi двi родини Сизоненко там тодi вже проживали. Доречi саме Сизоненко, а не Сизонiв. Хоча якщо дуже прискiпливо подивитися, то в назвi хутiра нiколи не було лiтери "i", доречнiше писати Сизьоново, хоча це i не вiдповiдае документальнiй назвi, але серед людей ця назва бiльш знайома.
Документально хутiр з самого початку мав назву "хутiр Сизьонiвський", надалi, подекуди, згадувався як "Сизони" i вже у радянськi часи, з незрозумiлих менi причин, став хутiром Сазони. Тепер, на жаль, цього хутiра документально не iснуе- це вже селище Крупчино.
А що до того, що заснували його чумаки Сизоненко- цiлком згiдна, ,бо сiмейна легенда, про чумака, який був зачарований красою природи вздовж Чумацького шляху, настiльки, що вирiшив залишитися там назавжди, передавалася протягом кiлькох столiть. Нажаль ім'я його менi не вiдоме.

← Назад

Яндекс.Метрика